В детстве на лето меня всегда отправляли к прабабушке. Прабабушка, которой было чуть меньше восьмидесяти лет, была большим знатоком Священного Писания, и на любой случай у неё находилась подходящая цитата. Меня она особенно любила потчевать Новозаветными рассказами (когда рядом не было матери). Мама не одобряла эту Новозаветную лирику, потому что мне иногда после рассказов прабабушки снились кошмары. Поэтому, как только мама улавливала, что прабабушку опять «понесло», она тут же налетала на неё, как коршун, отбивала меня и долго ругалась. Но мама приезжала только на месяц, а то и меньше, и всё остальное лето принадлежало прабабушке и её поучениям. Правда, женщина она была здравого ума и хорошей памяти в свои годы, поэтому, кроме Писания, рассказывала мне и сказки, и были…
Я навсегда запомнил, какие вкусные пироги пекла прабабушка, как вкусно пахло у неё в доме, и во дворе: скошенной травой, коровой, дёгтем, я помнил густое желтоватое тёплое молоко, и помнил, как она отстегала меня хворостиной, застав с коробком спичек в руке. Прабабушка очень заботилась обо мне, она укладывала меня спать и всегда сидела рядом, пока я не засыпал, гладя узловатой коричневой рукой по лбу; она всегда находила меня в самых дальних уголках необъятного двора, если меня загоняли туда злые гуси или соседский Ванька; если я проваливался в канаву и начинал плакать, она сначала ругала меня, потом переодевала и целовала в лоб. И глаза у неё были голубые, чуть-чуть только по краям белесоватые, словно обесцветившиеся от старости.
Смысла её библейских изречений я тогда не понимал. Мне было лет шесть, когда прабабушка умерла, но кое-что, я, даже не понимая, запомнил очень хорошо. Наверное, так получилось, потому что именно эти изречения часто повторялись. Прабабушка, которую я называл «баба», часто говорила о том, что Бог есть любовь, и что плата за грех – смерть. Так же она часто рассказывала мне про Иисуса Христа, но этот рассказ я не любил, потому что там было очень много страшного: и плети, и прибитые руки-ноги, и кидание камнями… Было одно совершенно непонятное мне в рассказе про Христа место, хотя, как я сейчас понимаю, прабабка, как могла, адаптировала его для ребёнка. Я не понимал про Иуду Искариота.
Я смутно понимал, что Иуда поступил плохо. Про предателей я уже кое-что знал из детских книжек – это такие плохие люди или звери, которые вроде бы заодно с главным героем, но при этом приводят его в ловушку. Плохой Иуда завёл хорошего Христа в ловушку, потому что ему за это пообещали дать много денег, — примерно так понял я рассказ прабабушки. Но, хоть убей, я не мог понять другого.
-Согрешил я, предав кровь невинную, сказал Иуда, и не взял денег, а пошёл и удавился, а пока шёл, сильно плакал.
Я спросил, что такое «удавился», после чего я тоже довольно-таки сильно плакал, а у мамы с бабушкой состоялся серьёзный разговор. Потом я смирился с тем, что Иуда удавился, но никак не мог понять, почему он это сделал. Ведь деньги ему отдали… Прабабушка ответила:
-Потому что плата за грех – смерть. Иуда пожалел о том, что сделал… поэтому не взял деньги и повесился.
Я долго лежал ночью и думал о том, что такое «плата за грех». Я опять не понимал. Предательство – один из грехов, которых вообще-то очень много, грехи ещё назывались «плохие поступки», мне это рассказывала мама… Но ведь не всегда же кто-то умирает, если совершает плохой поступок. Прабабушка потом сказала:
-Не всегда умирает человек, иногда только кусочек души умирает. Вот поступит человек плохо, иногда и сам не поймёт, что плохо поступил, а кусочек души у него умирает. И вот потом пройдёт время, и наступает плата за грех… Вот Иуда понял сразу, и так у него душа заболела, что и деньги он не взял, и жить дальше не захотел…
Потом, когда умерла прабабушка, я смутно припомнил про «плату за грех». И опять у меня не уложилось в голове, как так – вот у прабабушки вообще не было грехов (в этом я был совершенно уверен), а она умерла…
Потом плата за грех совершенно стёрлась, стала какой-то блёклой, как старая-престарая легенда, и прабабушка с её странными рассуждёниями (папа в сердцах иногда довольно громко называл их «бреднями»), и только образ Иуды, который пошёл и удавился, надолго впечатался в мою детскую память.
Шло время. Мне исполнилось семь, и я пошёл в школу. Мне исполнилось тринадцать, когда глупо, нелепо умер отец. Сам врач, и сын врача, он погиб от разрыва аппендикса – ему никто не смог вовремя поставить диагноз. Я очень долго не мог смириться с его смертью, и плакал ночами. Мне было шестнадцать, когда мама вновь собралась замуж. Будущего отчима я ненавидел. Он был совершенно другой, не такой, как отец, с лошадиными зубами, и залысинами, преподаватель какого-то ВУЗа. Он хотел пристроить меня в этот свой ВУЗ, но я назло ему и матери подал документы в военное училище. Я держал свои планы в тайне до последнего, только полтора года готовился. Отчим был в святой уверенности, что я штудирую физику и математику. А я подтянул физическую подготовку, и поступил в артиллерийское. Отчим страшно бесился, мать плакала, а я радовался, что буду жить в казарме, отдельно от них, а потом уеду куда-нибудь далеко.
В конце четвёртого курса я встретил Таню. Мы, курсанты, к тому времени уже успели накрутить романов, настрадаться вдоволь (лично у меня роман случился в девятнадцать, ей было столько же, никаких шансов). Я уже испытал те самые ощущения, когда краснеешь неудержимо, только глядя на Неё, когда так много значит простое касание пальцев, взгляд из-под опущенных ресниц режет как нож. И всё это, как будто по обнажённому телу, по нервам, каждое неосторожное слово – и ты на грани того, чтобы броситься из окна казармы, каждый взгляд в сторону другого – безумная ревность, до скрежета зубов, и ты приглашаешь на танец другую, нарочно, чтобы ревновала ОНА… каждая искра непонимания рождает пожар ссоры, в которой сгорают целые недели. Молчание, не звонит она, не звоню я. Потом лёд ломается, и бурная весна опять – с поцелуями по тёмным углам, увольнения, которые я проводил только с ней, квартиры каких-то знакомых, закрытые двери, подпёртые стулом (в другой комнате идёт гулянка, но ты не видел её уже почти две недели, и тебе всё равно!), трясущиеся руки… ты расстёгиваешь форму… и она вдруг капризно надувает губы и говорит, что нет, так нельзя, тебе надо только одно… и бьёт тебя по рукам. Неодобрительные взгляды её мамы. А потом всё кончается в один день. Ты видишь её на улице с каким-то высоким смазливым студентом, и они идут под руку, и смеются чему-то… и ты каменеешь, и такое впечатление, что внутри тебя режут, рвут раскалёнными щипцами. И ты понимаешь, что вот сегодня-то точно шагнёшь из окна, а может быть, накинешь ремень на крюк, потому что жить с такой болью невозможно. А Она… она легко говорит тебе, что да, всё кончено, на следующий день.
Друзья, которые всё это проходили, или ещё не проходили, но понимают, следят за тобой, делают вид, что спят, когда ты воешь в подушку, убирают режущие предметы подальше и всегда между тобой и окном – какой-нибудь приятель с ничего вроде бы не значащим выражением лица…Кто-то добывает тебе таблетку-другую, и тебе становится всё равно, и можно жить, а потом рана потихоньку затягивается, но память… память остаётся навсегда.
С Таней я познакомился в общей компании гуляющих по городу друзей. Мы оба были на тот момент свободны, и спокойны, и готовы к чему-то необременительно-новому. Мы стали встречаться. Наученные горьким опытом, жеребята, которых грубо пытались объездить, мы тянулись друг к другу робко, по шажочку… Через полгода моя мать, мучимая совестью за то, что произошло в нашей семье (хотя её я никогда не винил), разменяла квартиру, и мне досталась однушка на окраине. Весь пятый курс я встречался с Таней, было ясно, что меня оставят в городе (пришлось приложить массу усилий), и по окончании училища мы стали жить вместе.
К тому времени мы уже глубоко знали друг друга, временами даже бывало скучно, но, вспоминая свой первый неудачный роман, я понимал, что, видимо, такой и бывает истинная любовь. Мы тихо понимали друг друга. Мы соблюдали семейные ритуалы. И само собой разумелось, что дело идёт к свадьбе.
И вот когда всё так утряслось, устоялось, когда моё будущее стало, наконец, определённым, я встретил Асю.
Это произошло настолько случайно и нелепо, что это могла быть только судьба. Мой друг попросил съездить с ним в область, перегнать машину брата. Мы поехали втроём, и проехали больше половины пути, когда нас подрезала иномарка. Я даже не понял, что произошло – машину вынесло на обочину, она перевернулась, и дальше я ничего не помню.
Ася была пассажиркой машины, ехавшей позади нас. Врачом. Они остановились, её родители и ещё какие-то люди помогали нам выбраться. Я пришёл в себя, и увидел Асю. Она придерживала мою голову у себя на коленях и заматывала бинтом ссадины. Я увидел каштановые, отливающие бронзой в луче заходящего солнца, волосы, зелёные глаза, испачканную грязью и кровью маечку…
Я действительно очень ясно помню этот момент. Рванулся было встать, но Ася удержала меня, уговаривая, как ребёнка «тише, тише, тише…». Я помню, как шевелились её губы, когда она выговаривала это «тише». Чуть обветренные, и поверх бронзовый глянцевый блеск. Я помню её ресницы, и ещё сам взгляд, полный сострадания и доброты…
Никто серьёзно не пострадал. Ася стала свидетелем ДТП, и в ГАИ я увидел её второй раз. Если бы не было этого предлога, я придумал бы другой. Я купил ей конфеты и цветы, за ту её перевязку и за тот её взгляд… Она была уже совсем другая, когда я, наконец-то, смог рассмотреть её как следует. Каштановые, рыжеватые волосы, пышные, придерживаемые светлой косынкой. Милое, какое-то детское, округлое личико, искорки в зелёных глазах, открытая улыбка… Она вся была какая-то тонкая, солнечная, как бронзовая статуэтка (ездила на юг с родителями, узнал я потом). Худенькие руки, сине-белый сарафанчик, не скрывающий аппетитной округлости груди, и ноги, стройные, длинные, в белых босоножках, с золотистым штрихом волосков на лодыжке…
Не знаю, зачем, я пришёл в ГАИ в форме. Ася трогательно зарумянилась. Она долго не хотела брать конфеты, говорила, что это ерунда, что каждый на их месте…
Но я-то знал, что не каждый.
-Ася, разрешите…- когда мы спускались по лестнице, я подал ей руку.
Её ладонь, прохладная, нежная, легла в мою, и я ощутил себя дореволюционным офицером, ведущим даму в бальный зал.
Дальше всё закрутилось стремительно.
Я поцеловал её на третью же нашу встречу, потому что я не мог сдержаться. Мы сидели в кафе, она рассказывала что-то весёлое из своей врачебной практики, я и просто не мог сдержаться и не поцеловать эту ямочку на персиковой, нежной щёчке… попутно я краем глаза видел декольте, и округлости, которых, как я думал, я не смогу коснуться никогда… я закрыл глаза, потому что ожидал пощёчины. Я знал, что так будет, и декольте – это только мечты, а на самом деле она встанет и уйдёт… Ударит меня по щеке, как хама, и уйдёт… Но я не мог оторвать губ от её щеки, это было сильнее меня, я был пьян, я готов был целовать её всё неистовее, пока бы она не опозорила меня, не оттолкнула…
Я встретил изумлённый зелёно-виноградный взгляд, растерянный, детский:
-Андрей…?
Я готов был сказать, что люблю её, потому что это была правда. Пусть я полюбил её не с первого взгляда, пусть мы ещё не знали друг друга, но я чувствовал, что она – для меня, а я – для неё, и не было никого больше!
-Ася…
-Андрей, но…
-Я знаю, извини, — горячечно, чтобы только она не обиделась совсем, шептал я, — Давай, как будто ничего не было, хорошо?
И мы гуляли потом, как будто ничего не было, и говорили, и она опять смеялась, но между нами словно висел магнит, а у меня стучало между висков: «Ася, Ася, Ася…». И когда настало время прощаться, я не выдержал. Я набросился на нее, куда-то по стене, за угол, в арку, и стал целовать, безумно, уверенный, что это в последний раз. Она отбивалась от меня, как-то робко, неумело, и шептала: «Андрей, ты что? Ты что? Ты…» . Но я словно взорвался, я вспомнил то время, когда можно было шагнуть из окна от неосторожного слова, только теперь я знал, что этого слова не скажут, только не она, не Асенька… И эта весна будет без падений на асфальт, без боли и крючьев, я видел это в Асиных глазах, она неспособна была, при всей своей красоте, причинить тебе боль, хоть какую-то…
Дальше рассказывать невозможно.
Я был счастлив. Мы были одним целым. Я из кожи вон лез, чтобы развлечь Асю, чтобы только ей не было скучно со мной, а она как будто не замечала моих усилий, как бцдто ей со мной и так было хорошо и замечательно, проводила рукой по моим волосам и нежно говорила «Андрюшка, хороший мой…». Сначала я робел, а потом не мог больше держать свою фантазию. Мне казалось, что до этого я не жил. С Таней никогда не было ТАК. И не только с Таней. Никогда и ни с кем разговор у меня не лился так плавно, никто ещё не понимал меня с полуслова, никто ещё не остужал мою вспыльчивость так быстро и не ласкал так нежно. Рукой, и голосом, и взором.
Ни в одну женщину я не входил, как в молоко и мёд. Никто не делал меня мужчиной больше, чем Ася – нежная, любящая, всё понимающая Ася. Моя… моя любимая, горячо и страстно любимая Ася…
Через месяц мы с Таней подали заявление в ЗАГС, но ждать надо было ещё больше полугода.
Я надеялся, что всё как-то разрешится, с Асей я даже не хотел вспоминать о том, что на свете, дома, в однокомнатной квартире есть Таня, которая тоже меня любит.
Как-то сидя на озере, на мостках, и болтая своей точёной ножкой оленёнка Бемби в воде, Ася сказала:
-Андрей, у тебя же есть девушка.
Это был не вопрос, а утверждение. Я никогда не говорил с Асей о Тане, но, конечно, и говорить не надо было.
Она обернулась через плечо, рассыпались каштановые волосы, из глаз исчезли искорки, и губы стали серьёзными.
-Да, — сказал я, опустив глаза, глядя, как золотой штрих на её лодыжке становится тёмным, под цвет торфяной воды.
-И что ты хочешь делать?
Сердце ударило. Потерять её, сейчас? Нет, невозможно. Может быть, всё образуется. Как-нибудь само. Говорить с Таней? Тоже нет. Слишком долго я давал ей надежду…
-Мы подали заявление, — быстро сказал я, — но до этого ещё полгода, и…
-Понятно, — сказала Ася. Внутренний свет куда-то ушёл. Бессильно повисли руки. Нога завершила движение и остановилась.
Я обнял её:
-Я не могу без тебя, слышишь? Никому не отдам! – сквозь зубы крикнул я. Она попыталась вырваться, я развернул её к себе:
-Ася, пожалуйста, послушай, я не могу без тебя! Я… я тебя люблю!
-Тогда зачем заявление? – детские глаза смотрели мне прямо в душу, строго и пытливо.
-Я… просто она очень долго ждала, я не могу так сразу с ней порвать! Она так этого хотела!
Ася кивнула.
-Ты такой добрый, да? Хочешь, чтобы никому не было больно? Ты как ребёнок. Этого дети хотят – что б всё в конце было хорошо, и никто не плакал… и всё само получилось… но выбирать-то придётся.
-Ася, давай пока оставим…
Она покачала головой, встала, пошла на берег. Одела платье. Всю дорогу до дома Ася молчала, только в глазах её была какая-то старость… вот она, первая наша ссора.
На эту же тему были другие, но редко. Полгода мы жили, как будто ничего в моей жизни не происходило. Хотя Ася знала, что куплен костюм… что скоро приедут родственники… но я так часто говорил ей о том, что только она мне нужна, она одна, что я разведусь, как только будет возможность, что она верила. Как верят дети. Как верил я, когда мама уезжала от прабабушки в город до конца лета, а мне говорили, что она просто поехала за хлебом, через остановку. И я верил. Я ходил на остановку встречать маму, и только к вечеру понимал, что она уже в городе, что она не вернётся, что она вовсе не вышла за хлебом… Эта ложь позволяла избежать таких тягостных для мамы слёз при расставании. Слёзы доставались прабабушке и подушке, но наступало утро, и мамин отъезд стирался из памяти, и я больше не плакал, начинались новые детские дела…
Я ничего не могу сказать в своё оправдание, кроме того, что я ЛЮБИЛ её! Я не мог без неё, и пусть я был лгуном, слизняком, подлецом, но я любил её, я не хотел её терять! Я понимал, что делаю больно ей, что поступаю нечестно по отношению к ней и к Тане, но я не мог отказаться от этой любви.
Стоило мне вспомнить её улыбку, и как она стоит в маечке и в трусиках с кружевами, почёсывая одной ногой другую и нетерпеливо передёргивая плечами… и её детский профиль, и её радость при виде меня, я терял голову, я хотел быть с ней… каждый день. Это странно, но именно так.
Последний раз я видел Асю за три дня до свадьбы.
-Поздравляю, — улыбнулась она, но глаза у неё были осенние.
-Асечка, милая, любимая…
-Не надо, — отстранилась она.
После свадьбы мы с Таней уехали на юг. Медовый месяц. Спокойный, приятный, размеренный, как всё в нашей жизни.
Когда мы вернулись, я не стал искать Асю. Я собрал все силы для этого решения, понимая, что причинил ей достаточно боли. Я надеялся, что время вылечит. Напрасно. Я шёл на службу, и, иногда, если мне казалось, что впереди взметнулись каштановые волосы, я невольно ускорял шаг, чтобы убедиться, что это не Ася…
Мне снились сны. Мне снилось, как она обнимает меня своими тонкими, нежными руками, целует в ухо, и шепчет: «Андрюшенька, родной…». Как я вхожу в неё. Мне снились её зелёные глаза, с искрами, как раньше…
И эти сны не становились реже.
Я набирал её телефон и сбрасывал. Я боролся с желанием встретиться с ней, и усилием воли побеждал.
С тех пор прошло пять лет.
У меня родился сын, Пашка. После родов Таня располнела, появились морщинки, появился командный голос, она полностью вжилась в роль жены. У неё появилось много новых забот. Мне, чтобы сохранить физическую форму, приходилось бегать по утрам и хотя бы раз или два в неделю ходить в наш тренажёрный зал или бассейн. Мы с Таней научились разрешать конфликты, хотя году на третьем брака чуть не развелись. Но в целом всё хорошо.
По-прежнему, когда я видел девушку с каштановыми волосами, я ускорял шаг. Иногда, пару раз, мне казалось, что я вижу Асю… повзрослевшую, более утончённую, и каждый раз, когда женщина кидала на меня взгляд, это оказывалась не Ася…
Как-то раз, когда я ехал на службу, я встретил медсестру с отделения, где Ася работала. Хохотушка Анютка, которая считала, что у нас роман, просто не сложилось – Ася была не таким человеком, чтобы посвящать посторонних (Аня не была её хорошей подругой) в свои проблемы. И я не выдержал. Я подошёл к ней и спросил:
-Аня?
-Ой! – она не сразу меня узнала, я напомнил.
Мы поговорили о чём-то несущественном, а потом я с трепетом, с замиранием внутри спросил:
-А как там Ася?
Лицо у Ани сразу стало каким-то жалким, выразило замешательство, она не сразу подобрала слова…
-А… вы разве не знаете…? Она уже года три, как… умерла.
Мне захотелось встряхнуть её, и заорать: «Как умерла, ты что, ей же было всего двадцать восемь лет, опомнись?!»
Но я как будто оказался в другом мире, люди шли в кадре какого-то фильма, светило солнце, и только в моём мире стояла тишина и страшно давил синий столб небес…
-Что? – переспросил я, обретя голос.
-Вы не знали?! Как же так! – Аня с неподдельным огорчением прижала руки к груди. – Она… Мама её рассказывала, она тогда у них гостила, приехала, говорит, «что-то мне нехорошо, голова болит… пойду полежу». Мама зашла через час – спит. И… так и не проснулась. Так во сне и… говорят, сердце…
Дальше я не мог слушать.
«И ушёл он прочь, и плакал горько»…
Я не помню всех своих мыслей. Я шёл и думал о том, что никогда не узнаю теперь, какие у нас были бы дети. На кого они были бы похожи – на неё или на меня. Что мы никогда не поедем вместе на юг, заниматься сексом на пляже под звёздами. Что больше можно не высматривать в толпе девушек с каштановыми волосами, потому что Аси среди них не будет. Что её сердце, наверное, просто устало. Что она вот так, тихо, отпустила себя, и, может быть, перед тем даже смогла простить мне моё предательство… Что повидать её я смогу теперь только, опустив цветы перед полированной серой или чёрной плитой…
Пройдёт время и наступает плата за грех.
Прабабушка смотрит на меня и говорит мне эти слова снова и снова.
Прошло ещё два года.
Проклятие моё страшно, но я несу его, не смея открыть никому, не смея поделиться этой ношей ни с кем, да и нет никого, кто бы понял меня. Я знаю теперь, что чувствовал Иуда, когда пошёл и удавился. Я знаю, что чувствует изгой, даже если в том новом месте, куда он пришёл, никто не знал о его поступке.
Проклятие моё страшно. Когда Таня вечером сидит у окна, как сидела когда-то она, моя любимая, моя родная девочка, и поднимает на меня взгляд, и всё у нас хорошо, и она улыбается, одна-единственная мысль бьётся в моей голове: «У Аси была не такая улыбка». Когда в постели я запускаю ладонь в Танины химические кудряшки, боль бьёт ножом – «У Аси были не такие волосы», и желание пропадает, и жена читает это на моём лице, и отворачивается к стене.
Ася живёт в Тане, потому что теперь я думаю только о том, что Таня никогда не смеялась, как Ася, Таня никогда не дёргала плечиком, не опускала так голову, не улыбалась своим мыслям, у Тани не было искорок в глазах, и даже глядя на ребёнка, я думаю… А если бы не Таня, а Ася?
Ибо плата за грех – смерть, и моя плата растянута на долгие-долгие годы, за то, что я смог предать её…
Я понимаю Иуду, который пошёл и удавился, чтобы не платить всю жизнь.
Чтобы не видеть, как в толпе, на юге, когда ты идёшь по набережной, а сзади грузно шаркает Таня, волоча ноющего Пашку, вдруг возникает она, и оборачивается, в косынке, как тогда, когда всё ещё можно было исправить, вся бронзовая, в сарафанчике, и улыбается тебе одному. И ты останавливаешься, как вкопанный, и Таня нетерпеливо говорит сзади: «Ну, что ты встал, как истукан?». А во сне она обнимает тебя, и шепчет «Андрюшенька, родной…».
Ты гуляешь на природе с сыном, смотришь на поляну, на которой растут фиолетовые мелкие цветы, и полно дикого мха, и вдруг понимаешь, что на такой же точно поляне вы занимались любовью. И больше этого уже не будет никогда.
Когда я состарюсь, будет ли она приходить и садиться рядом, такая же молодая, с такой же любящей и доброй улыбкой, и гладить мои узловатые пальцы?
Надеюсь, в тот момент, когда она появится, я тоже смогу тихо отпустить себя, и уйти с ней, и наконец-то обнять её колени и попросить прощения…
Когда-нибудь наступит миг избавления.
А пока ты в тысячный раз приходишь к прогоревшим углям семейного очага, целуешь жену, обнимаешь её, и никуда, никуда, никуда тебе не деться от одной-единственной мысли, которая гудит в голове, как набат: «Ты мог бы сейчас сказать: «Здравствуй, Ася. Я дома».